В 1960-х Британия только еще начинала соскальзывать в жуткое болото, созданное духовной музыкой, которая пишется специально для детей, – «Иона», «Господь танца», «Занимается утро» и прочая умонелепая дребедень. Сочинялись новые мотивчики для «О Иисус, я дал обет», и по всей стране учителя музыки и праздные, заевшиеся композиторы донимали нас новыми рождественскими хоралами и новыми музыкальными переложениями «Te Deum» и «Nunc Dimittis», кое-кто из них даже тянул, что плохо лежит, из негритянских спиричуэлс и американских духовных песнопений, и результаты получались столь тошнотворно смутительные, что я и сейчас краснею, вспоминая о них. Упитанные белые британские дети, отдыхавшие летом с родителями в домах прежних плантаторов Багам и Ямайки, хлопали в ладоши, били в тамбурины и звенели в треугольнички под шепеляво распеваемые «Отпусти мой народ» и «Никто не знает моих бед», и все это сопровождалось лязгом цимбал и символикой, которая и поныне терзает мое воображение.
А впрочем, самая мысль о преподавателях музыки, хлопающих в ладоши и скандирующих: «И раз, и два, и три, и та-та-та-тааа!!» – всегда приводит к тому, что кровь ударяет мне в голову, – и какое-либо чувство этнической вины и иные ассоциации этого рода тут решительно ни при чем.
Каждое утро после завтрака колокол призывал нас в небольшую церковь. Беглая служба состояла из не более чем горстки молитв, которые отбарабанивал староста (сильно нажимая по освященной временем британской традиции на выделенные курсивом слова из «Официального варианта», как будто их именно для того в текст молитвы и вставили), и какого-нибудь хорошо нам знакомого гимна. Однако по воскресеньям служба была настоящая – с множеством кратких молитв, псалмами, антифонами, откликами, общим пением и проповедью. Хор облачался в синие саккосы с крахмальными плоеными воротниками и шествовал со свечами по храму, учителя добавляли к своим мантиям полагающийся горностаевый мех либо алые капюшоны, мы же облачались в лучшие наши костюмы и аккуратно причесывались – благопристойность нашего вида еще в спальнях проверяли Систер Пиндер, матрона и целая команда суровых старост. На каждой воскресной службе пелся – в зависимости от читаемой на ней литании и времени года – свой особый псалом, к тому же мистер Химусс, наш преподаватель музыки, любил использовать воскресенья для исполнения новых гимнов, которых мы никогда прежде не пели. А это означало, что их нужно было разучивать. Поэтому по субботам мы оставались после утренней молитвы в церкви (собственно, то был гимнастический зал с оборудованным в нем алтарем), и начиналась «прихрепа» – сокращение, что мне в ту пору ни разу не пришло в голову, от «приходской репетиции». На ней мы проходили, такт за тактом, завтрашний псалом и мелодии завтрашних же, еще не знакомых нам гимнов. По субботам на завтрак неизменно подавались сваренные вкрутую яйца, а на всем этом свете нет ничего неприятнее помещения, заполненного людьми, которые только что наелись крутых яиц. Каждое пуканье и рыганье наполняло воздух сернистым газом, гнусными, смрадными дуновениями, и даже сегодня, учуяв их где-нибудь, я немедля возвращаюсь в ад «прихрепы».
Я только что изливал перед вами страстные томления и потуги на самобичевание – все, что обуревало меня по причине моего неумения плавать. Так вот, эти чувства были ничем, ничем и остались в сравнении с тем, что я ощущал и теперь еще ощущаю, думая о Господней жестокости и злонравии, о непростительной жестокости Бога, отказавшего мне в музыкальном даре.
Музыка есть глубочайшее из всех искусств, глубинная их основа. Та к сказал где-то Э. М. Форстер. Если плавание наводило меня на мысль о полете, то музыка внушала представление о чем-то гораздо большем. Музыка была своего рода проникновением. Возможно, впитывание – слово несколько менее выспреннее. Проникновение или впитывание всего в себя самое. Не знаю, случалось ли вам принимать ЛСД, однако, когда вы его принимаете, врата вашего восприятия распахиваются, о чем не уставали твердить нам Олдос Хаксли, Джим Моррисон и присные их. На самом-то деле это фраза из тех, которые – коли, разумеется, вы не Уильям Блейк – обретают смысл, лишь если по венам вашим действительно кружит ЛСД. Заурядность чашки кофе и сэндвича с бананом, которые стоят сейчас у меня под рукой, обращают эту фразу в нонсенс, – надеюсь, впрочем, что вы меня поняли. ЛСД позволяет нам проникать в суть вещей, в их сущность, в их существо. Вам вдруг открывается водность воды, ковровость ковров, древесность дерева, желтость желтизны, ногтеватость ногтей, всецелость всего, ничтовость всего и всецелость ничто. По моему убеждению, музыка тоже дает нам доступ к каждой из сущностей существования и при этом обходится лишь в малую часть той социальной и денежной цены, которую приходится платить за наркотик, к тому же она не вынуждает нас то и дело вскрикивать «Оу!», каковая необходимость есть один из наиболее удручающих и наименее симпатичных побочных эффектов приема ЛСД.
Учение Р. Декарта о методе
Итак, перед нами Декарт. Но беда в том, что он перед
нами предстает в очень обманчивой ясности и как бы кристальности. “Это самый
таинственный философ Нового времени или даже вообще всей истории философии.” –
так пи ...