И все же это был прорыв – прорыв, позволивший мне сдать экзамен общего уровня по математике, и прорыв в моих отношениях с отцом. Прорыв и навечный, потому что я никогда больше не испытал ненависти к нему (опасения, страх, да, но не ненависть), и временный, поскольку, когда я вернулся летом в школу, выяснилось, что там ничто не изменилось. Мэтью Осборн по-прежнему разгуливал по планете, по-прежнему населял почти каждый миг моей сознательной жизни, по-прежнему смотрел на меня из кроны каждого дерева, из каждого заката, из каждого кирпича каждой стены. Отец оказался учителем настолько блестящим, что разжег во мне пламя, по отношению к математике внешнее, пламя, которым я пользовался, среди прочего, чтобы питать величайшую из моих любовей – любовь к поэзии. Проза значила для меня гораздо меньше (если только она не описывала любовь моего, особого толка), и это было правильно, потому что проза – выдумка взрослая, а поэзия, при всей ее универсальности, очень часто воздействует с особой силой именно на душу подростка. Наиболее распространенный вид измены, совершаемой теми, кто живет и дышит литературой, состоит в том, что, взрослея, они отрекаются от любви к поэзии и начинают ухлестывать за прозой. Уверовать, как на третьем десятке лет уверовал я, что Джон Китс, к примеру, годится лишь для полоумных подростков, значит впасть в невежество и глупость – все равно что решить, будто взрослому человеку не к лицу ездить на велосипеде. На самом-то деле, в глупость большую, гораздо большую. Студенту, думающему о том, какое впечатление он производит на окружающих, Джон Китс может представляться не таким изысканным и утонченным, как, скажем, торчащий из заднего кармана штанов томик Беккета, Беллоу или Музиля, однако умалить величие Китса никакая молодая дурь не способна. Желаете перерасти Китса? – перерастите для начала кислород.
Я, собственно, не об этом хотел сказать, вы снова увели меня в сторону. Само учительство отца пробудило во мне любовь к учительству как таковому, вот что я хотел сказать. Не думаю, что до того отец учил кого-нибудь и чему-нибудь, и, однако же, он преподал мне умение учить в мере куда большей, чем умение «делать математику». Я был так зачарован моими успехами, что они взволновали меня сильнее того, в чем я преуспел. Какая-то часть этого волнения могла, опять-таки, быть связанной (и конечно, была) с Мэтью. В моих фантазиях я точно так же открывал ему глаза на нечто иное. Не ради того, чтобы заслужить его восхищение, завоевать привязанность, но ради чистого удовольствия, ради любви к Мэтью, чистой любви садовника, наблюдающего, как прорастает и расцветает мысль. Приходится предположить, что и отцом, при всей его внешней холодности, холмсовской практичности, тоже правила любовь – к мысли и ко мне. Ну и самолюбие, разумеется, так ведь любовь к себе есть фундамент всех прочих видов любви. В конце концов, amour propre, самолюбие, переводится и как «любовь сама по себе».
Отец был уверен, что я не умею думать, и попытался показать мне, как это делается. Показать, а не объяснить, что оказалось много более действенным. Он сознавал, что я прирожденный имитатор – в отношении не только словесном и комическом, но и интеллектуальном, однако понимал также, что мимесис не равнозначен мышлению.
Мне везло на хороших учителей. Крис Коли, преподававший мне в приготовительной школе английский язык и литературу, заронил в меня своими рассказами о Теде Хьюзе, Томе Ганне, Чарльзе Козли и Шеймасе Хини первую любовь к поэзии. Его предшественник, Берчэлл, был скорее человеком Киплинга – без прочей чертовой дури – и самым серьезным образом посвящал часть своих уроков тому, чтобы преподать нам правила произношения. «Джентльмен не произносит “Monday” как “мандей”, только “манди”. А “yesterday” как “йестеди”. В слове “interesting” первое “е” не произносится».
Помню, ученики, которых он ловил на произнесении «toilet» или «serviette», получали от него жестокую словесную выволочку. Даже «radio» и «mirror» и те были под запретом, только «wireless» и «glass» или «looking-glass». Подобным же образом он учил нас говорить «formidable», а не «formidable», «primarily», а не «primarily» и «circumstance», а не «circumstance», и никогда, даже на секунду не помышлять о таких кошмарищах, как «cirumstahntial» или «substahntial». Помню я и на редкость увлекательную игру, которая началась у нас, когда проработавшая некоторое время в школе матрона по имени миссис Амос попыталась привить мальчикам обыкновение произносить «пардон» всякий раз, как им случится рыгнуть. Примерно в такой же переплет попадают и по сей день семьи среднего класса, в которых нянюшка обучает детей словам, каковые мамочке представляются негожими.
Джордж Беркли
...