Из первого плавания Сидней вернулся победителем — он привез с собой больше трех фунтов чаевых, и все серебром. Я помню, как он высыпал из карманов это серебро на кровать. Никогда еще я не видел столько монет сразу, и не мог от них оторваться. Я их сгребал и снова рассыпал, складывал в столбики и играл ими до тех пор, пока мать и Сидней не назвали меня скрягой.
Какая роскошь! Какая беззаботная жизнь! Было лето, и мы много дней питались пирожными и мороженым и еще всяческими деликатесами — копченой и жареной селедкой, треской, гренками к завтраку, а по воскресеньям даже горячими пышками.
Сидней простудился и несколько дней провалялся в постели, а мы с мамой за ним ухаживали. Как раз тогда мы и пристрастились к мороженому — я обычно шел к итальянцу-мороженщику с большим стаканом и просил мороженого на пенс, чем выводил его из себя. Как-то раз он посоветовал мне прийти в следующий раз с корытом. Самым любимым напитком был у нас шипучий шербет с молоком — в жаркий летний день ничего не могло быть вкуснее.
Сидней рассказывал нам много забавных историй о своем путешествии. Перед самым отплытием он чуть не потерял работу, когда в первый раз стал трубить к завтраку. Он давно не практиковался и, должно быть, совсем разучился горнить. Матросы на борту, услышав его сигнал, дружно расхохотались. Старший стюард в ярости подбежал к нему:
— Какого дьявола, что ты сигналишь?
— Извините, сэр, — сказал Сидней, — я немного отвык, сейчас приноровлюсь.
— Приноравливайся, да поживей, пока пароход не отчалил, а то как бы тебя не оставили на берегу.
Во время завтрака, обеда и ужина в кухне выстраивалась длинная очередь стюардов, обслуживавших столики. К тому времени, когда подходила его очередь, Сидней успевал забыть, что ему было заказано, — ему приходилось повторить заказ и снова вставать в конец очереди. Сидней рассказывал, что в первые дни, когда все уже кончали десерт, он еще только подавал суп.
Сидней оставался дома до тех пор, пока мы не истратили все его деньги. Но его снова взяли в рейс, и снова выдали аванс в тридцать пять шиллингов, которые он отдал матери. Их нам хватило ненадолго. Через три недели мы уже опять сидели на мели, а до возвращения Сиднея надо было как-то протянуть еще три недели. Мать продолжала заниматься шитьем, но ее швейная машинка не могла нас прокормить. В нашей жизни вновь наступил кризис.
Однако я был изобретателен. У матери хранилось много старой одежды, и как-то в субботу утром я предложил сходить на рынок и продать, что удастся. Мать немного смутилась и сказала, что это тряпье ничего не стоит. Но я все-таки завернул его в старую простыню и направился на рынок Ньюингтон-Баттс. Я без стеснения разложил эти жалкие обноски прямо на тротуаре, а сам стоял в канаве и, размахивая рваной рубашкой или ветхим корсетом, громко зазывал покупателей: «А вот, поглядите-ка! Что дадите? Шиллинг, шесть пенсов, три пенса, два пенса?» Но покупателей не находилось. Люди останавливались, удивленно разглядывали мой товар, смеялись и шли дальше. Я уже начинал чувствовать себя неловко, особенно, когда заметил, что приказчики из ювелирного магазина напротив поглядывают на меня через витрину. Однако я пренебрег и этим. В конце концов мне удалось продать за шесть пенсов подвязки, которые выглядели не слишком заношенными. Но чем дольше я там стоял, тем хуже себя чувствовал. Вскоре приказчик из ювелирного магазина подошел ко мне и с сильным акцентом спросил, давно ли я занимаюсь торговлей? Несмотря на всю его серьезность, я почувствовал в его словах насмешку и ответил, что еще только начинаю. Он не спеша вернулся к своим улыбающимся товарищам, которые глядели на меня через стекло. Тут я все-таки не выдержал. Пора было собирать товар и возвращаться домой. Когда я рассказал матери, что продал подвязки за шесть пенсов, она вдруг возмутилась: «За них можно было выручить гораздо больше, — воскликнула она. — Это были прекрасные подвязки!»
Джордж Беркли
...