– В обуви?
– Когда вы вселялись в отель, портье заметила, что на вас очень поношенные туфли, понимаете? «Туфли бродяги», так она сказала. И как только вы поднялись в номер, эта девушка подумала: «Человек он молодой, в хорошем костюме, а обувь на нем совсем никуда. Тут что-то не так». Она позвонила в компанию, выпустившую кредитную карточку, которую вы предъявили, а там ей сказали, что карточка эта украдена. И тогда она позвонила нам, понимаете? Все очень просто.
– И что же я первым делом купил, выйдя из отеля? – простонал я, возведя глаза к потолку, точно молящийся раввин. – Пару хороших новых ботинок.
– Девочка просто умница, – с одобрением произнес приятный. – Всегда первым делом смотрите на обувь. Помнится, Шерлок Холмс именно так и говорил.
Дверь приоткрылась, приятный во всех отношениях просунул голову в комнату:
– Послушайте, Стивен, совсем забыл вас спросить…
– Да?
– Ага, – сказал приятный во всех отношениях. – Ага! Стало быть, Стивен, верно? Стивен Фрай.
Ну ты и жопа, подумал я. Гиббон. Ни разу еще с тех пор, как Гордон Джексон, забираясь в «Большом побеге» вместе с Дикки Аттенборо в автобус, который должен был вывезти их на свободу, ответил немцу-охраннику, сказавшему по-английски «Удачи», машинальным английским «Спасибо», никто не проявлял такой непоправимой, непростительной, провальной тупости.
– О! – произнес я. – Вот я и вляпался, верно?
– Если честно, то да, Стивен, вляпались, – ответил приятный во всех отношениях. – Видите ли, на трех из тех книг, что лежат в вашем чемодане, стоит имя: Стивен Фрай.
– А с другой стороны, – прибавил приятный, – от того, что мы выяснили ваше имя, жить нам станет легче, а если нам станет легче жить, так и вам тоже.
Поскольку незадолго до восемнадцатилетия я попал в список пропавших без вести детей, полицейские уже через пару минут позвонили моим родителям. А еще через пару минут я обзавелся «лекарем», как это называется у нас, уголовников. Моя крестная и ее муж жили неподалеку от Абингдона, и муж крестной был адвокатом. Родители попусту времени не теряли.
Первая ночь в камере. Я думал о том, что завтра увижусь у мирового судьи с отцом и матерью, и меня била дрожь. Я боялся расплакаться, мне хотелось показать им, что я, только я один отвечаю за все, что натворил. Я думал: если они услышат от полицейских, что я отказываюсь от освобождения под залог, то поймут – я готов сам расплачиваться за собственные поступки. Полицейские – приятный и приятный во всех отношениях, – начав составлять полную картину моих странствий, сказали мне, что, прежде чем мое дело примется рассматривать суд, пройдет много дней, поскольку документы по нему придется собирать далеко не в одном графстве Англии. А это всегда требует немалого времени.
Утро прошло в лихорадочной суете, я почти ничего из него не помню, только одно: меня вывели из камеры, усадили на скамью подсудимых – рядом стоял полицейский, – спросили о моем имени и возрасте.
– Освобождение под залог? – осведомился мировой судья.
– В данном деле не требуется, ваша честь, – ответил мой адвокат.
Судья посмотрел на меня, как верблюд на навозную муху, и что-то записал.
Вслед за этим полицейский чиновник пробормотал нечто относительно предстоящей бумажной работы, и судья, немного поворчав, объявил, что я должен буду снова предстать перед ним через две недели, к каковому времени чиновнику надлежит предъявить суду полный набор обвинений, по коим я смогу заявить о моей виновности или невиновности. И меня вывели из суда – я все же решился напоследок глянуть в зал, надеясь отыскать в нем взглядом родителей, – усадили в фургон и повезли в тюрьму.
Родители там были. Я увидел озабоченное лицо матери, она очень старалась встретиться со мной взглядом и ласково мне улыбнуться. Я бы и сам улыбнулся ей, да не знал – как. Снова все тот же проклятый вопрос. Как улыбаться? Если улыбка получится слишком широкой, она может создать впечатление, будто я торжествую; если слишком слабой, выйдет жалкая просьба о сочувствии. Если же улыбка окажется где-то посередке, я буду выглядеть, тут и сомневаться-то нечего, страшно довольным собой. В общем, мне удалось соорудить оскал, выражавший, как я надеялся, печаль, благодарность, решимость, стыд, сожаления и отвагу.
Ну и опять-таки – почему я непременно должен сооружать улыбку да и вообще какое-либо выражение лица? Если я ощущал все перечисленное выше, а я ощущал, почему я соответственно и не поступал? Разве нормальные люди задумываются над своими улыбками и выражениями лиц, разве их корежит неуверенность по поводу впечатления, которое они производят, поз, которые принимают? Если меня и вправду заботит то, что думают обо мне люди, так надо, наверное, менять не реакции мои, а повадки. Менять поведение, а не оттенки моих улыбок. Или я считаю, что стиль есть родитель, а не дитя сущности? И прав ли я, глубинно и окончательно, думая так?
Джордж Беркли
...